Возможно, это был тот день, когда отец пытался задушить меня овечьей шкурой в комнате на верхнем этаже. Он хотел, чтобы я сказала правду, чтобы я ему сказала, изменяла ли ему мама или нет. Он сложил шкуру вдвое. И он прижал ее к моему лицу. Я бы лучше умерла, чем предала мою мать. Даже при том, что я собственными глазами видела, как она скрылась с мужчиной. Если бы я сказала правду, он убил бы нас обеих. Но я не могла предать, даже если бы он приставил мне нож к горлу. Я уже не могла дышать под этой шкурой. То ли он меня отпустил, то ли мне удалось убежать? Во всяком случае, я побежала вниз и спряталась в комнате за зеленой дверью между мешками, которые в темноте напоминали чудовищ. Я всегда их боялась в этой почти темной комнате. Мне чудилось, что отец среди ночи может высыпать из мешка всю пшеницу и набить его змеями!
Вот так иногда я пыталась расставить обрывки жизни по своим местам в памяти. Зеленая дверь, мешок, отец, который хочет задушить мать, а потом и меня, чтобы я созналась, мой страх в ночи и змеи.
Не так давно я высыпала мусор из ведра, и кусочек пластиковой упаковочной бумаги прилип к крышке. Постепенно этот кусок оторвался и стал падать на дно мусорного ведра с характерным шорохом. Я вскочила, мне показалось, будто из ведра выползает змея. Я задрожала от страха и заплакала как ребенок.
Мой отец знал, как убивать змей. У него была специальная палка с раздвоенным концом. Он придавливал змею этим концом, и она не могла двигаться дальше. И потом он убивал ее дубинкой. Раз он мог придавить змею, чтобы убить, он так же мог ее поймать и положить в мешок, чтобы она меня укусила, когда я суну руку за пригоршней муки. Вот почему у меня вызывала страх эта зеленая дверь, которая одновременно меня очень волновала, потому что за ней мать и старшая сестра занимались выщипыванием волос, но без меня. Потому что до сих пор никто не попросил официально моей руки.
И, однако же, до моих ушей дошел слух, когда мне было едва двенадцать или тринадцать лет… Одна семья приходила к моим родителям говорить обо мне, официально. Значит, в деревне был человек, который хотел меня взять. Но надо было ждать. Сначала была очередь Кайнат, а только после нее — моя.
Я была единственной, кто вбежал в дом и закричал, когда его лошадь поскользнулась, и он упал. Образ моего брата так и стоит у меня перед глазами: на нем пестрая зеленая рубашка, и поскольку ветрено, рубашка пузырится у него за спиной. Он был великолепен верхом на коне. Я так его любила, моего брата, что этот образ останется со мной навсегда.
Мне кажется, что после исчезновения Ханан я стала к нему еще нежнее. Я была у его ног. Я не боялась его, я не опасалась, что он причинит мне зло… Возможно, потому что я была старше, чем он? Потому что мы были более близки. И ведь, тем не менее, он нас тоже бил, когда отца не было дома. Однажды он даже набросился на мать. Они спорили, он схватил ее за волосы, и она заплакала… Я четко помню этот момент, хотя и забыла, из‑за чего они повздорили. Мне всегда с трудом удается собрать вместе образы и подыскать для них значение. Словно в моей новой жизни, которую я должна была строить в Европе, память о жизни в Палестине разбилась на множество осколков.
Сегодня это трудно понять — после всего того, что сделал мой брат, но тогда, увидев совершенное насилие, я, по‑видимому, не осознавала, что Ханан умерла. Только сейчас, реконструируя эту сцену в своей памяти, я не могу думать о другом. Связывая события в одно целое, размышляя логически и отстраненно. С одной стороны, каждый раз, когда разворачивалась драма, моих родителей не было дома, то есть женщина была приговорена на семейном совете, и при казни присутствовали только исполнитель и жертва. После я больше не видела Ханан в доме. Никогда. Ассад в тот вечер был в бешенстве, униженный тем, что его отстранили от преждевременных родов его жены, униженный ее родителями. Может быть, по телефону сообщили, что долгожданный ребенок умер? Или Ханан сказала ему об этом как‑то не так? Я не знаю. Насилие и у нас дома, и во всей деревне было всеобщим, по отношению к женщинам оно совершалось буквально ежедневно! Но я так любила Ассада. Чем больше отец ненавидел моего единственного брата, тем больше я обожала его.
Вспоминаю его свадьбу, это был необыкновенный праздник! Скорее всего, это единственное светлое воспоминание в моем безумном прошлом. Мне было уже лет восемнадцать, и я была старой. Я даже отказалась присутствовать на одной свадьбе, потому что девушки явно подсмеивались надо мной. Когда я шла мимо, они ухмылялись, толкали друг друга локтями и гадко смеялись. И я плакала без конца. Порой мне было стыдно выходить в деревню со стадом, так я боялась чужих взглядов. Я становилась не лучше нашей старухи‑соседки с бельмом на глазу, которую никто не захотел взять в жены. Мать позволила мне не ходить на свадьбу соседки, она понимала мое состояние. Именно тогда я осмелилась сказать отцу: «Это все из‑за тебя! Дай мне выйти замуж!» Но он по‑прежнему не соглашался, и только бил меня по голове: «Сначала твоя сестра должна выйти замуж! Убирайся!» И больше я не говорила с ним об этом.
Однако вся семья, и я больше всех, радовалась свадьбе нашего брата. Невесту звали Фатьма, и я не понимаю, почему она была из посторонней семьи, из другой деревни. Возможно, в нашей деревне не было семей с дочерьми, подходящими для замужества? Мой отец нанял два автобуса, чтобы ехать на свадьбу. Один для женщин, другой для мужчин. Разумеется, автобус с мужчинами ехал впереди. Мы переезжали горы, и на каждом крутом вираже женщины выражали свой восторг криками и благодарили Бога, что он не дал им свалиться в пропасть, такой опасной была эта дорога. Пейзаж напоминал пустыню, дорога не заасфальтирована, это была сухая черная земля, и колеса впередиидущего автобуса с мужчинами оставляли позади себя облако пыли. Но все плясали. У меня на коленях лежал бубен, и я отбивала ритм восторженным возгласам женщин. Я тоже танцевала с платком в руке, я очень хорошо плясала. Все плясали, все были очень веселы, и только один шофер не плясал!