В течение долгих месяцев продолжались пересадки кожи. В общей сложности двадцать четыре операции. Кожу для пересадки брали с моих необгоревших ног. После каждого вмешательства надо было ждать, пока раны зарубцуются, и начинать снова. До тех пор, пока у меня не осталось кожи, пригодной для пересадки. Пересаженная кожа была еще очень слабой, требовалось прилагать огромные усилия, чтобы она приобрела упругость. И до сих пор эти усилия не прекращаются.
Эдмонд Кайзер решил меня приодеть. Он повел меня в большой магазин. В нем было столько обуви и одежды, что я не знала, куда смотреть. Что касается обуви, то мне не хотелось надевать расшитые шлепанцы, как носят у нас. Я также хотела носить настоящие брюки, а не шаровары. Я уже видела девушек в брюках, когда мы с отцом ездили на грузовичке в город, привозя на рынок овощи и фрукты. Они носили модные брюки, очень широкие внизу, такие брюки назывались «чарльстон». Это были плохие девушки, и я не имела права носить там такие брюки.
Но у меня не оказалось «чарльстона». Он купил мне пару черных туфель на небольшом каблуке, обычные джинсы и очень красивый свитер. Я была разочарована. Я ждала эту новую одежду долгие девять месяцев, я мечтала о ней. Но я улыбнулась и поблагодарила. Я привыкла без конца улыбаться людям, что их сильно удивляло, и за все благодарить. Улыбка была моим ответом на их вежливость и доброту, моим единственным способом общения в течение долгого времени. А чтобы поплакать, я пряталась… Старая привычка. Улыбка — это символ другой жизни. Здесь люди были улыбчивые, даже мужчины. Мне хотелось улыбаться как можно больше. Поблагодарить — это такая малость. Раньше мне никто не говорил «спасибо», ни отец, ни брат, никто вообще, хотя я работала, как каторжная. Я привыкла к побоям, а не к благодарности.
Мне казалось, что сказать «спасибо» — это был знак глубокой вежливости, большого уважения. Мне приятно было говорить «спасибо», потому что и мне его тоже говорили. Спасибо за перевязку, спасибо за снотворную таблетку, за крем, чтобы не порвать кожу, за обед и особенно за шоколад. Я поедала шоколад целыми плитками… Он был такой вкусный, такой восхитительный.
Так вот, я сказала «спасибо» Эдмонду Кайзеру за джинсы, туфли и симпатичный свитер.
— Здесь ты свободная женщина, Суад, ты можешь делать все, что захочешь, но я советую тебе одеваться просто, носить одежду, которая тебе подходит, не раздражает кожу и в которой ты не бросаешься в глаза.
И он был прав. В этой стране, которая приняла меня с такой добротой, я была все еще маленькой пастушкой из Палестины, совершенно дикой, без образования и без семьи, которая к тому же мечтала о золотом зубе!
Я провела в госпитале почти год, и потом меня поместили в центр по приему переселенцев.
Но пересадки кожи продолжались. Я периодически возвращалась в госпиталь, чтобы там страдать. В голове у меня по‑прежнему была мешанина, но я старалась выжить. Я не могла желать лучшего. По мере своих возможностей я учила французский — выражения, куски фраз я повторяла как попугай, даже не зная точно, что за птица этот попугай!
Жаклин объяснила мне позднее, что, когда она привезла меня в Европу, мои повторяющиеся госпитализации не позволяли регулярно изучать французский. В тот момент важнейшей задачей было спасение моей кожи, а не учеба в школе. Впрочем, у нас в деревне были две девочки, которые на автобусе ездили в город в школу, так над ними смеялись. Я тоже смеялась над ними, убежденная, как и мои сестры, что они никогда не найдут мужа, посещая школу!
Сказать по секрету, больше всего я стыдилась того, что у меня нет мужа. Я по‑прежнему была во власти нравов моей деревни, это было сильнее меня. И я признавалась себе, что никто не захочет взять меня замуж. Ведь в моей стране женщина, живущая без мужчины, — это наказание на всю жизнь.
В доме, где нас приняли вместе с Маруаном, все думали, что я привыкну к этому двойному наказанию — своему уродству и неспособности возбудить мужчину. Они надеялись, что я смогу заниматься своим сыном, когда начну работать, чтобы его содержать. И только одна Жаклин понимала, что я совершенно не способна к этому. Прежде всего, мне понадобятся годы, чтобы вновь ощутить себя человеком и принять себя такой, какая я есть. А ребенок будет расти кое‑как, потому что, несмотря на мои двадцать лет, я сама все еще оставалась ребенком. Я понятия не имела об ответственности, о независимости.
И вот тогда я покинула Швейцарию. Мое лечение было окончено, я могла жить где угодно. Жаклин нашла мне приемную семью где‑то в Европе. Мои приемные родители, которых я так любила, что звала их «мама» и «папа», как и Маруан, принимали многих детей, направляемых организацией «Земля людей». Некоторые оставались надолго, некоторых забирали в другие семьи. Но наша семья была всегда многочисленной. Надо было заниматься малышами, и я помогала, как могла. Однажды мама сказала мне, что я слишком много внимания уделяю Маруану в ущерб другим детям. Я удивилась, мне самой не казалось, что я посвящаю себя сыну. Я была слишком потерянной для этого. В минуты одиночества я любила гулять вдоль реки, везя Маруана в коляске. У меня была потребность ходить, быть вне дома. Возможно, сказывалась прежняя привычка пасти скот. Как раньше, я брала с собой что‑нибудь поесть и немного воды, катила коляску, шла быстро, прямо и гордо. Я словно раздваивалась: шла быстро, как когда‑то у себя дома, и в то же время прямо и гордо, как в Европе.
Я делала все возможное, чтобы выполнять поручения мамы, то есть больше заниматься уходом за детьми. Я была самой старшей, так что это было нормально. Но, будучи запертой в этом доме, я умирала от желания спастись, выйти куда‑то к людям, говорить, танцевать, встретить мужчину, чтобы проверить, могу ли я еще быть женщиной.